Неточные совпадения
— И ты не
убил тут же на месте его, чертова
сына? — вскрикнул Бульба.
— Был у меня
сын… Был Петр Маракуев, студент, народолюбец. Скончался в ссылке. Сотни юношей погибают, честнейших! И — народ погибает. Курчавенький казачишка хлещет нагайкой стариков, которые по полусотне лет царей сыто кормили, епископов, вас всех, всю Русь… он их нагайкой, да! И гогочет с радости, что бьет и что
убить может, а — наказан не будет! А?
Тогда несколько десятков решительных людей, мужчин и женщин, вступили в единоборство с самодержавцем, два года охотились за ним, как за диким зверем, наконец
убили его и тотчас же были преданы одним из своих товарищей; он сам пробовал
убить Александра Второго, но кажется, сам же и порвал провода мины, назначенной взорвать поезд царя.
Сын убитого, Александр Третий, наградил покушавшегося на жизнь его отца званием почетного гражданина.
— Я говорю Якову-то: товарищ, отпустил бы солдата, он — разве злой? Дурак он, а — что убивать-то, дураков-то? Михайло — другое дело, он тут кругом всех знает — и Винокурова, и Лизаветы Константиновны племянника, и Затесовых, — всех! Он ведь покойника Митрия Петровича
сын, — помните, чай, лысоватый, во флигере у Распоповых жил, Борисов — фамилия? Пьяный человек был, а умница, добряк.
— Мы слышали эту легенду. Но ведь вот и вы же
сын отца вашего, а ведь говорили же всем сами же вы, что хотели
убить его.
— Нет, не удивляйся, — горячо перебил Митя. — Что же мне о смердящем этом псе говорить, что ли? Об убийце? Довольно мы с тобой об этом переговорили. Не хочу больше о смердящем,
сыне Смердящей! Его Бог
убьет, вот увидишь, молчи!
Смердяков бы
убил и ограбил, а
сына бы обвинили — ведь Смердякову-убийце уж конечно было бы это выгодно?
Ах, не потому лучше, что
сын отца
убил, я не хвалю, дети, напротив, должны почитать родителей, а только все-таки лучше, если это он, потому что вам тогда и плакать нечего, так как он
убил, себя не помня или, лучше сказать, все помня, но не зная, как это с ним сделалось.
Наконец представлено возвращение его к отцу; добрый старик в том же колпаке и шлафорке выбегает к нему навстречу: блудный
сын стоит на коленах, в перспективе повар
убивает упитанного тельца, и старший брат вопрошает слуг о причине таковой радости.
— Ишь ведь родительское-то сердце!
сын на убивство идет, а старичок тихо да кротко: «Ну, что ж,
убей меня!
убей». От
сына и муку и поруганье — все принять готов!
— Слышишь, мать? — взвизгнул он. — Каково, а?
Убить отца идет, чу,
сын родной! А пора! Пора, ребята…
Сын протоиерея К., присланный за убийство, бежал в Россию,
убил там вновь и был возвращен на Сахалин.
— Плохо тебя поучили кержаки, — ворчал на
сына старый Тит. — Этово-тово, надо было тебя
убить…
— Моего
сына убил… Того, первого… — шептала Авгарь, с яростью глядя на духовного брата. — И отца Гурия
убил и моего
сына… Ты его тогда увозил в Мурмос и где-нибудь бросил по дороге в болото, как Гурия.
— До начальника губернии, — начал он каким-то размышляющим и несколько лукавым тоном, — дело это, надо полагать, дошло таким манером: семинарист к нам из самых этих мест, где убийство это произошло, определился в суд; вот он приходит к нам и рассказывает: «Я, говорит, гулял у себя в селе, в поле… ну, знаете, как обыкновенно молодые семинаристы гуляют… и подошел, говорит, я к пастуху попросить огня в трубку, а в это время к тому подходит другой пастух — из деревни уж Вытегры; сельский-то пастух и спрашивает: «Что ты, говорит, сегодня больно поздно вышел со стадом?» — «Да нельзя, говорит, было: у нас сегодня ночью у хозяина
сын жену
убил».
Если меня
убьют или прольют мою кровь, неужели она перешагнет через наш барьер, а может быть, через мой труп и пойдет с
сыном моего убийцы к венцу, как дочь того царя (помнишь, у нас была книжка, по которой ты учился читать), которая переехала через труп своего отца в колеснице?
— За товарищей, за дело — я все могу! И
убью. Хоть
сына…
Когда мать услыхала это слово, она в молчаливом испуге уставилась в лицо барышни. Она слышала, что социалисты
убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда говорили, что помещики, желая отомстить царю за то, что он освободил крестьян, дали зарок не стричь себе волос до поры, пока они не
убьют его, за это их и назвали социалистами. И теперь она не могла понять — почему же социалист
сын ее и товарищи его?
— Удивительная история. Палача не могли найти. Один был в Москве, и тот, рассказывал мне
сын, начитался Евангелия и говорит: не могу
убивать. Сам за убийство приговорен к каторжным работам, а теперь вдруг — не может по закону
убивать. Ему говорили, что плетьми сечь будут. Секите, говорит, а я не могу.
— Нет, сударь, немного; мало нынче книг хороших попадается, да и здоровьем очень слаб: седьмой год страдаю водяною в груди. Горе меня, сударь,
убило: родной
сын подал на меня прошение, аки бы я утаил и похитил состояние его матери. О господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй! — заключил почтмейстер и глубоко задумался.
— Что ж? — продолжал капитан. — Суди меня бог и царь, а себя я не пожалею:
убить их сейчас могу, только то, что ни братец, ни Настенька не перенесут того… До чего он их обошел!.. Словно неспроста, с первого раза приняли, как родного
сына… Отогрели змею за пазухой!
Мне очень хотелось подойти послушать, но я не посмела, и мне уж наша Марфуша рассказала, что когда в соборе похоронили царя Ивана Грозного, который
убил своего
сына, так Николай угодник на висевшем тут образе отвернул глаза от гробницы; видела я и гробницу младенца Димитрия, которого
убили по приказанию царя Бориса [Борис — Годунов (около 1551—1605), русский царь с 1598 года.].
— Кто же его
убил? — любопытствует Иудушка, по-видимому, все-таки надеясь, что
сын опомнится.
Конечно, если б Ломов хоть немного дальше просунул шило, он
убил бы Гаврилку. Но дело кончилось решительно только одной царапиной. Доложили майору. Я помню, как он прискакал, запыхавшись, и, видимо, довольный. Он удивительно ласково, точно с родным
сыном, обошелся с Гаврилкой.
Отец ограничивал его, уговаривал; но у отца был дом, был хутор, подозревались деньги, и —
сын убил его, жаждая наследства.
Шамиль захватил его семью и, держа ее в плену, обещал раздать женщин по аулам и
убить или ослепить
сына.
Живет какой-нибудь судья, прокурор, правитель и знает, что по его приговору или решению сидят сейчас сотни, тысячи оторванных от семей несчастных в одиночных тюрьмах, на каторгах, сходя с ума и
убивая себя стеклом, голодом, знает, что у этих тысяч людей есть еще тысячи матерей, жен, детей, страдающих разлукой, лишенных свиданья, опозоренных, тщетно вымаливающих прощенья или хоть облегченья судьбы отцов,
сыновей, мужей, братьев, и судья и правитель этот так загрубел в своем лицемерии, что он сам и ему подобные и их жены и домочадцы вполне уверены, что он при этом может быть очень добрый и чувствительный человек.
«И пойдут они до такой степени обманутые, что будут верить, что резня, убийство людей есть обязанность, и будут просить бога, чтобы он благословил их кровожадные желания. И пойдут, топча поля, которые сами они засевали, сжигая города, которые они сами строили, пойдут с криками восторга, с радостью, с праздничной музыкой. А
сыновья будут воздвигать памятники тем, которые лучше всех других
убивали их отцов.
«Их отцы старые, бедные их матери, которые в продолжение 20 лет любили, обожали их, как умеют обожать только матери, узнают через шесть месяцев или через год, может быть, что
сына, большого
сына, воспитанного с таким трудом, с такими расходами, с такою любовью, что
сына этого, разорванного ядром, растоптанного конницей, проехавшей через него, бросили в яму, как дохлую собаку. И она спросит: зачем
убили дорогого мальчика — ее надежду, гордость, жизнь? Никто не знает. Да, зачем?
— Не калужане, боярин, — сказал с важным видом Копычинский, — спроси меня, я это дело знаю: его
убил перекрещенный татарин Петр Урусов; а калужские граждане, отомщая за него, перерезали всех татар и провозгласили новорожденного его
сына, под именем Иоанна Дмитриевича, царем русским.
— Бей же меня, батюшка, бей! — сказал тогда
сын, поспешно растегивая запонку рубашки и подставляя раскрытую, обнаженную грудь свою. — Бей; в этом ты властен! Легче мне снести твои побои, чем видеть тебя в тяжком грехе… Я, батюшка (тут голос его возвысился), не отступлюсь от своего слова, очередь за нами, за твоими
сыновьями; я пойду за Гришку! Охотой иду! Слово мое крепко: не отступлюсь я от него… Разве
убьешь меня… а до этого господь тебя не допустит.
— Да,
убили… — сказал нехотя Дымов. — Купцы, отец с
сыном, ехали образа продавать. Остановились тут недалече в постоялом дворе, что теперь Игнат Фомин держит. Старик выпил лишнее и стал хвалиться, что у него с собой денег много. Купцы, известно, народ хвастливый, не дай бог… Не утерпит, чтоб не показать себя перед нашим братом в лучшем виде. А в ту пору на постоялом дворе косари ночевали. Ну, услыхали это они, как купец хвастает, и взяли себе во внимание.
Тут была и оборванная, растрепанная и окровавленная крестьянская женщина, которая с плачем жаловалась на свекора, будто бы хотевшего
убить ее; тут были два брата, уж второй год делившие между собой свое крестьянское хозяйство и с отчаянной злобой смотревшие друг на друга; тут был и небритый седой дворовый, с дрожащими от пьянства руками, которого
сын его, садовник, привел к барину, жалуясь на его беспутное поведение; тут был мужик, выгнавший свою бабу из дома за то, что она целую весну не работала; тут была и эта больная баба, его жена, которая, всхлипывая и ничего не говоря, сидела на траве у крыльца и выказывала свою воспаленную, небрежно-обвязанную каким-то грязным тряпьем, распухшую ногу…
— Или
убейте меня за то, что мой
сын стал врагом вашим, или откройте мне ворота, я уйду к нему…
— Самый красивый и умный мальчик — это мой
сын! Ему было шесть лет уже, когда к нам на берег явились сарацины [Сарацины — древнее название жителей Аравии, а позднее, в период крестовых походов, — всех арабов-мусульман.] — пираты, они
убили отца моего, мужа и еще многих, а мальчика похитили, и вот четыре года, как я его ищу на земле. Теперь он у тебя, я это знаю, потому что воины Баязета схватили пиратов, а ты — победил Баязета и отнял у него всё, ты должен знать, где мой
сын, должен отдать мне его!
— Может быть, мы обрушимся на него еще ночью, — говорил ее
сын, — если ночь будет достаточно темна! Неудобно
убивать, когда солнце смотрит в глаза и блеск оружия ослепляет их — всегда при этом много неверных ударов, — говорил он, рассматривая свой меч.
— По чести — мы не можем
убить тебя за грех
сына, мы знаем, что ты не могла внушить ему этот страшный грех, и догадываемся, как ты должна страдать. Но ты не нужна городу даже как заложница — твой
сын не заботится о тебе, мы думаем, что он забыл тебя, дьявол, и — вот тебе наказание, если ты находишь, что заслужила его! Это нам кажется страшнее смерти!
Перво-наперво — оглох Митрий Павлов, потом
сына у него лошади
убили…
— Строители жизни! Гущин — подаешь ли милостыню племяшам-то? Подавай хоть по копейке в день… немало украл ты у них… Бобров! Зачем на любовницу наврал, что обокрала она тебя, и в тюрьму ее засадил? Коли надоела —
сыну бы отдал… все равно, он теперь с другой твоей шашни завел… А ты не знал? Эх, свинья толстая.! А ты, Луп, — открой опять веселый дом да и лупи там гостей, как липки… Потом тебя черти облупят, ха-ха!.. С такой благочестивой рожей хорошо мошенником быть!.. Кого ты
убил тогда, Луп?
— Если б покойник Игнат прочитал в газете о безобразной жизни своего
сына —
убил бы он Фомку! — говорил Маякин, ударяя кулаком по столу. — Ведь как расписали? Срам!
Дудукин. Ах, боже мой, она умирает! Доктора, доктора! Вы ее
сын. Вы
убили ее!
— В отношении воспитания вашего
сына, — начала она, — вы можете быть совершенно покойны и не трудиться наблюдать нисколько над его воспитанием, потому что я
убила бы
сына моего из собственных рук моих, если бы увидела, что он наследовал некоторые ваши милые убеждения!
— Пастаки!.. — постоянно повторял немец, когда у него
убивали карту. — Сукина
сына, туда твой дорог… Швинья — карт!
Один мой знакомый, много покатавшийся на своем веку по России, сделал замечание, что если в станционной комнате на стенах висят картинки, изображающие сцены из «Кавказского пленника» или русских генералов, то лошадей скоро достать можно; но если на картинках представлена жизнь известного игрока Жоржа де Жермани, то путешественнику нечего надеяться на быстрый отъезд: успеет он налюбоваться на закрученный кок, белый раскидной жилет и чрезвычайно узкие и короткие панталоны игрока в молодости, на его исступленную физиономию, когда он, будучи уже старцем,
убивает, высоко взмахнув стулом, в хижине с крутою крышей, своего
сына.
Прохор. Нестойко потомство Железнова, мы, Храповы, покрепче будем! Впрочем,
сын твой, Колька, хорош, разбойник! Приметливый. Как-то мы с Железновым поругались за обедом. На другой день я здороваюсь: «Здравствуй, Коля!» А он: «Пошел прочь, пьяная рожа!»
Убил. А утро было, и я еще трезвый… Что же вы тут делаете? Чай пьете? Чай только извозчики пьют, серьезные люди утоляют жажду вином… Сейчас оно явится. Портвейн, такой портвейн, что испанцы его не нюхали. Вот Наталья знает… (Идет.)
— Ты барин, генеральский
сын, а и то у тебя совести нет, а откуда ж у меня? Мне совесть-то, может, дороже, чем попу, а где ее взять, какая она из себя? Бывало, подумаю: «Эх, Васька, ну и бессовестный же ты человек!» А потом погляжу на людей, и даже смешно станет, рот кривит. Все сволочь, Сашка, и ты, и я. За что вчера ты Поликарпа
убил? Бабьей… пожалел, а человека не пожалел? Эх, Сашенька, генеральский ты сынок, был ты белоручкой, а стал ты резником, мясник как есть. А все хитришь… сволочь!
Дознано было, что отец и старший
сын часто ездят по окрестным деревням, подговаривая мужиков сеять лён. В одну из таких поездок на Илью Артамонова напали беглые солдаты, он
убил одного из них кистенём, двухфунтовой гирей, привязанной к сыромятному ремню, другому проломил голову, третий убежал. Исправник похвалил Артамонова за это, а молодой священник бедного Ильинского прихода наложил эпитимью за убийство — сорок ночей простоять в церкви на молитве.
«Работаешь, как лошадь, а — зачем? Сыт на всю жизнь. Пора
сыну работать. От любви к
сыну — мальчишку
убил. Барыня понравилась — распутничать начал».
В эту ночь, под шорох и свист метели, он, вместе с углубившимся сознанием своего одиночества, придумал нечто, освещающее убийство, объясняющее его: он
убил испорченного мальчика, опасного товарища Илье, по силе любви своей к
сыну, из страха за него.
Не успел окончиться огромнейший завтрак, как поспел и обед.
Убил меня, собачий
сын, этот выписной повар своим обедом! Кроме чрезвычайных издержек, послушайте, сколько было мне конфузу.